А тот уже за цепь златую ухватился. Вот беда так беда. Сейчас глянет в сторону Николки и спросит недоуменно: «А ты чего вышел сюда? Кто тебя звал?» Ох, и позорище будет! И товарищи его хороши – нашли время шутки шутить. Разве так можно со своим-то?
«Ой, а князь уже приближается. Убежать бы, да сызнова ноги одеревенели. Ну, все, попал ты парень, яко кур в ощип… „Доблесть и мужество“ на меня почто надеваешь, княже?! Чего творишь-то, не подумав?! Глаза свои раскрой! Я ж Николка, который, как дурак, половину лета на мягких шкурах телеса наедал в Ростиславле. В этом, что ли, мужество мое?! Одно лишь припомнить можно – как бродили втроем по лесу. Так за такое и этой, как ее, медали не положено давать. Оно и само по себе почет великий. А как беда пришла, так я в первый же миг стрелу себе в грудь схлопотал. Какая же тут заслуга?! В чем она?! Ага! Говорит чего-то князь-батюшка. Ну-ка, ну-ка».
– Этот вой ныне такую честь заслужил, потому что, ежели б не он, не стоять сейчас Ростиславлю. Да и прочие города на земле рязанской пали бы, прежде чем мы с силой собрались. И его немалая заслуга в том, что ратей у ворогов уже на Угре более чем наполовину поубавилось. Лучшие самые с мечом к нам так и не пришли.
Ну вроде бы и русским языком князь говорит, а Николке все одно – темный лес.
«Это как же я так лихо рати вражеские поубавил аж вполовину, что сам только ныне о том узнаю, княже, – хотел спросить Николка, да язык перестал слушаться. – А ну постой-ка, погоди. Да уж не про Мстислава ли Удатного речь зашла? Тогда, конечно. Тогда… все равно не ясно. Я-то тут при чем?! Кто с ним речи вел, кто увещевал его мудрыми словами – я, что ли? Ты же сам все это и проделал с ратями, князь-батюшка! Ты их уполовинил-то! Почто ж ныне грех с себя снимаешь, да на чужие плечи кладешь?! То есть не грех, а как бы даже напротив – заслугу, но все равно не прав ты, княже. Как есть не прав».
Сам-то Николка всего и делов, что до Удатного прогулялся да на встречу его позвал. Так и то ему бояться нечего было. В чем тут доблесть-то? Неужто забыл князь, как сам на своего воя заклятие могучее накладывал и аж упрел весь от трудов тяжких? Кто же его, Николку, после такого заговора тронул бы. И ведь про все успел вспомнить, на все слово наложить, да еще как складно. Почто ж он об этом молчит?! Или если сказать так, то выйдет, что он за сущую пустяковину красоту эту Николке на шею повесил?! И впрямь негоже тогда получится. А как ему, Торопыге, теперь быть?
«Нет, княже, ты себе как хошь, а все едино – не прав. Ой, какой же он блестючий-то! Надобно его снять да назад вернуть. Нынче же. Вот через час малый или через два-три… я его и сниму, – твердо решил парень. – Ну, или к завтрему – это уж край. Сверкает-то как! Будто золото горит! Ах, ну да, он же и есть из золота. И что-то там на нем такое интересное выбито. Слова даже какие-то есть. С грамотой вот не ахти у меня. Разумею малость, но не шибко. Ах, ну да, сам князь его назвал „Доблесть и мужество“. А на обороте что?»
Нет уж, не серчай, княже, но денька три Николка у себя его еще подержит, пока надпись не одолеет. Оно понятно, что не по заслугам, но прочитать-то хочется. Опять же грамотку врученную тоже хотелось бы самому осилить. На все про все седмицу клади – не меньше. А опосля возвернем непременно – нам чужого не надобно.
И еще в гости заехать бы. Есть тут одна остроносенькая. Сама-то худенькая – смотреть не на что, кожа да кости, а вот глянется отчего-то. И имя славное – Радомира. Радуется она, стало быть, миру. А скорее мир ей – уж больно красивая. Словом, правильное у нее имечко. Поп-то ее Ириной нарек, но крестильное имя сердцу ни о чем не говорит, а вот Радомира – самое то. Перед ней бы гоголем пройтись, чтоб ахнула изумленно и порадовалась немножечко за него, Николку.
Опять же по селищу родному тоже прогуляться не помешает, да брату Алешке с матерью дать порадоваться за своего старшого. А то она все расстраивалась да переживала, когда Николка из ополчения вместе со всеми не вернулся, а заместо того в особую сотню при самом воеводе угодил. Хотя что уж тут. Оно и понятно. Матери, они завсегда такие.
А вот про заговор, который на него князь наложил, он ей ни за что не скажет, а не то мигом к попу потащит, дабы тот бесовские слова снял. А по его, Николкиному размышлению, какая там разница – кто именно его на небесах от смерти в бою защитит. Раз они там, наверху, сидят – значит, все боги, то есть светлые. Лишь прозываются по-разному.
Да и про рану ей тоже знать ни к чему. Сызнова плакать учнет. У нее и так после отцовой смерти глаза частенько на мокром месте. А того она не поймет, что шрамы, как воевода сказывал, украшают воина. Да Николка это и без него отлично знал. Сам чуть ли не с первого дня, едва только в сотне очутился, как о боевых рубцах мечтать принялся. Пусть малюсеньких, но на видном месте.
Сейчас-то все уже – заполучил, причем на груди, лучше места и не придумать. Конечно, сабельный или от меча намного краше бы смотрелся, но Николке и такой сойдет. Получается, что теперь у него все имеется – и шрам, и даже орден.
Нет, княже, раз твоя промашка – стало быть, только через две… ну, от силы, три седмицы возвернет его тебе Николка. Да чего мелочиться – месяц кладем на все про все, а там… там посмотрим.
А Константин уже заканчивает говорить. Теперь на пир всех приглашает, а награжденных просит за свой княжеский стол. Кстати оно для Николки. Уж очень ему захотелось еще один вопрос князю задать, прямо язык зачесался. Вот на пиру и… Или сейчас спросить, пока одни посреди площади? А-а, была не была.
– Княже, а ты-то как же? – выдавил из себя тихонечко, но Константин услышал, поближе подошел, взглянул непонимающе.