– Ну, это он уж и впрямь того, – буркнул Владимир Рюрикович.
– А не врет ли епископ? – усомнился в словах Симона Мстислав Романович. – Уж больно много грехов на рязанца навалил.
Владыка же, будто услышав это, немедленно пояснил:
– Помстилось мне, может, напрасно я так на него напустился. Но потом вспомнил то, с чего он начал. Все, кто тут сидят, и сами, поди, не раз слыхали, какое черное дело под Исадами сотворилось. Всяко разно о том говорили, в том числе и о Константине. Известно, о любом наговорить что угодно можно, и пересудам этим черным я веры не давал. Однако я долго молился, всевышнего вопрошая, после чего пригляделся к челу князя сего, и страшно мне стало, ибо господь наш в своем нескончаемом милосердии откровение мне послал великое и самый край тайной завесы предо мной, недостойным, открыл.
В гриднице воцарилась тишина. Была она до того пронзительная, что слышалось, как жужжит шальная муха, бестолково мечущаяся вдоль оконного стекла в тщетных попытках выбраться наружу. Симон в точности выдержал театральную паузу в своей речи – чуть больше или меньше и эффект был бы совсем не тот – и произнес громогласно:
– Каинову печать на челе князя Константина я узрел, братья мои во Христе.
Тишина звонко лопнула, разродившись шумным взволнованным говором князей. Голоса были разные, от негодующих, искренне возмущающихся до осторожно недоверчивых, скептических.
– И каждый отныне узреть ее может, – перекрикивая всех, внес существенное дополнение епископ. – Поведал мне глас с небес, что переполнилась чаша терпения господнего и отныне округлый край печати этой каждому истинно православному человеку будет явственно виден, а тому, кто полностью безгрешен, ее вседержитель и вовсе всю целиком покажет.
Это уже было доказательство. Одно дело, когда некую печать видит лишь епископ – а «видит» ли, а не померещилось ли, не ошибся ли часом, – и совсем другое, когда предлагают проверить тебе самому. Не веришь, так пойди да полюбуйся, коли не страшно.
Симон, сказав такое, ничем не рисковал. Действительно, был на лбу Константина легкий полукруглый шрам. Еще в ранней молодости взял его с собой старший брат Олег Владимирович в поход на мордву, которая что-то пошаливать стала. Горяч был Константин, но неопытен, залез в самую гущу, сцепившись сразу с тремя воями мордовскими, вот один ему, изловчившись, рогатиной прямо в лоб и угодил.
Если бы на одно мгновение верный Ратьша замешкался, то эта битва последней бы для юного княжича оказалась. Но старый вояка успел своим мечом снизу вверх отбить рогатину, и та лишь едва чиркнула по лбу юноши, оставив на нем округлую отметину – память о самом первом княжеском сражении.
Когда епископ Симон во время их последней встречи в Переяславле-Залесском с ненавистью князя разглядывал, он его лицо до мельчайшей черточки запомнить успел. Память у владыки Владимирской и Суздальскои епархии хорошая была. Не раз это выручало его в жизни. Вот и ныне она ему сызнова услугу добрую оказала, не подвела владельца.
А еще то хорошо было, что обратное доказывать да про бой тот вспоминать уже некому. Давным-давно истлели кости мордовского воина, который Константину на лоб клеймо поставил, да и погиб в том же бою. Больше десяти лет назад отпели вечную память князю Олегу, похоронив его в Ижеславце восточном. В прошлом году и у Ратьши старого душа в светлый славянский ирий упорхнула. Из ныне живущих один Константин, пожалуй, и остался. Жаль, Симон не знал о том, что и сам князь понятия не имеет – когда, где, кто и как ему эту отметину припечатал. Это его голосу еще больше уверенности бы придало.
Впрочем, он и без того звучал убедительно. Все поставил на кон епископ: пан или пропал. Ждать долго не пришлось. В его пользу невидимые кости выпали, судя по голосам князей. Никто из них не вспомнил, что совсем не так все было. Значит, нет в гриднице свидетелей, так что теперь уж рязанцу вовек не отмыться.
Что там шрамик еле видный – пустяк, да и только. Он и двенадцать лет назад не больно-то приметен был, после того как зажила ранка, короста облетела, да кожица молодая наросла. А уже сейчас он и вовсе еле видимый, и то если хорошо приглядеться.
Ныне не то. Ныне каждый приглядеться захочет, именно этот шрам первым делом станет выискивать взглядом, а приметив – ужаснется, говоря в душе: «А ведь и впрямь владыка Симон говорил. Вот она, печать каинова красуется».
Эх, погорячился Константин малость. Ему бы поделикатнее как-то поступить с самолюбивым епископом, а не сгоряча рубить. В конце концов, от сотни селищ не обеднел бы сильно, а там, глядишь, мало-помалу и стерпелся бы епископ с норовом рязанского князя. Теперь поздно.
Еще полчаса назад, десять минут отступя, пять, три – все совершенно иначе было. Да, союз княжеский все равно создался бы, круто замешанный в первую очередь на холодной негасимой ненависти Мстислава Святославовича да на клокочущем гневе Ярослава Всеволодовича. Да, опасен он был бы для Константина. Но тут еще страшней получилось, тут впервые княжескую усобицу освятила сама церковь.
И никакой роли не играло то, что не сам митрополит всея Руси сказал эти роковые слова. Епископ – это вам тоже не кот начхал. Это, если из княжеской терминологии исходить, ближний боярин или тысяцкий стольного града, одним словом, фигура весомая. С кресла любого епископа до митрополичьих палат – шаг один шагнуть.
Не случайно именно после его выступления все последующие речи совсем иначе зазвучали: намного живее стали, а тон куда более злой и решительный. Те же, кто мог бы по складу характера предложить еще раз все взвесить да обдумать, слова уже не брали. Да их и слушать сейчас никто бы не захотел. Князья крови возжаждали. Да и о каком мире можно говорить с человеком, если его сам вседержитель своей несмываемой печатью отметил.