Обиды, а уж тем паче гнева он к Удатному все равно не испытывал. И не потому, что тот был отцом Ростиславы. Просто чувствовал, что не срослось там что-то и настолько не так все пошло, что и Мстислав Мстиславич ничего поделать не смог. Напротив даже, тревога у Константина была – а жив ли вообще галицкий князь. Он же эмоций своих скрывать не привык, так что всякое могло случиться.
Да еще, уже на обратном пути, порадовался тому, что до сих пор не приехал отец Николай. «Если бы он был здесь, то я его непременно туда с Хвощом отправил. Да он и сам в посольство напросился бы. И что тогда получилось? А ничего хорошего. Лежал бы сейчас вместе со всеми в этой ладье, – мрачно думал Константин. – Или епископа они бы не тронули? Трудно сказать. Нет, пожалуй, все-таки хорошо, что он не вернулся до сих пор. Пока наш епископ в Никее пребывает, у меня хоть за него душа не болит».
Не знал Константин, что Удатный чуть ли не до вечера разъяренным барсом по всему лагерю прохаживался. Наутро выход уже был намечен, потому он и ждал послов с таким нетерпением, никому о том не говоря. Ну а ближе к вечеру – сказалась бессонная ночь – притомился малость и решил полежать чуток, передохнуть. Но, напокой уходя, строго-настрого стороже своей наказал:
– Ежели только слы из Рязани прибудут – вмиг меня будить!
Забыл Мстислав, что сторожа не все время одна и та же. Им тоже отдых надобен. Словом, когда через полчаса она менялась, караульный, отстоявший свое, молодого забыл предупредить и передать ему слова князя. Новый же, услышав краем уха, что прибыли послы из Рязани, вполне резонно решил, что дело у них неспешное, значит, они тут и заночуют, а утром к разговорам приступят. Тем более что и князь Мстислав ему самому ничего такого не наказывал.
Вообще-то, скорее всего, так и получилось бы с утренними разговорами, кабы Удатный самолично рязанцев встречать вышел, но он спал, а у Мстислава Святославича Черниговского терпежу всего-то на несколько минуток хватило. Показалось ему, что больно уж дерзко ответ держит старый Хвощ. Тот же просто не лебезил, а вел себя с достоинством. Собственно говоря, может, и тут бы все обошлось, но беда одна не ходит – все больше с детками норовит. Опять же если что кувырком пошло, то дальше всегда только хуже бывает. Словом, Ярослав Всеволодович на беду приключился поблизости:
– Напрасно ты, старик, мне глаза мозолить явился. Я тебя в третий раз отпустил под Коломной с миром, ибо бог троицу любит. Ныне же ты в четвертый раз пришел. Это уж ты лишку взял, – и с этими словами меч из ножен потащил.
А в таком деле главное – начать, чтоб брызги появились. Запах, что ли, у крови такой пьянящий да к убийству зовущий, а может, цвет – кто знает. Словом, едва Ярослав начал, как и остальные сразу же подключились, особенно из числа мелких князьков. В клочки изрубили всех, включая даже гребцов неповинных.
Один только и уцелел. Нашли его, когда уже отрезвели, потому и трогать не стали, даже помогли в ладью всех убитых погрузить. Сунули трясущемуся от страха парню весло-кормило в руки – плыви себе. На покойников сверху Мстислав Черниговский успел еще и грамотку к князю Константину бросить. В ней же одна только фраза была: «Тебя поймаем – и захоронить не дадим. Собакам скормим».
Князь Удатный узнал о злодействе лишь поутру, когда проснулся. Ревел он на всех страшно. Изо рта чуть ли не пена брызгала. Епископа Симона, который, как пастырю доброму положено, со словом смиренным подошел, и вовсе чуть не зарубил. Вовремя, правда, успел опомниться, чтобы меч в ножны вложить, но уж на словах зато разошелся, хоть святых выноси. Любого смерда за такое поношение духовного сана, пусть он хотя бы десятую толику произнес от сказанного Мстиславом, Симон обязательно в свою епископскую тюрьму отправил бы, то есть в кельи для еретиков. Но разве ж на галицкого князя найдешь управу. Одно только владыка и сказал проникновенно, как подобает служителю божьему:
– Бес в него вселился, братия. Не он это злобствует, а бес лютует. Спаси тебя господь, сын мой, – и перекрестил его кротко.
– Ах, бес! – прохрипел князь. – Да у тебя, как я погляжу, владыка, совсем глаза застило, коли они тебе всюду мерещатся. Лишь бы добрых людей с толку сбить. На, гляди! – И он с треском разодрал на груди белую льняную рубаху, выставляя напоказ грузное тело. – По-твоему, я тоже весь печатями каиновыми усыпан?! Вон, – начал он указывать, – на плече одна, на боку еще одна, а на спине две сразу. Я б тебе и пятую оголил, – добавил уже поспокойнее, – да штаны приспускать неохота.
Он уже почти совсем угомонился, только дышал еще тяжело и взглядом суровым епископа сверлить продолжал. Затем вздохнул и произнес устало:
– Скажи спасибо, владыка, что ряса на тебе да крест на груди, а то харкал бы ты у меня тут кровушкой, как Звонимир Творимирич по твоей милости. Ну да ладно. Там, на небесах, и так видно, что от иного христианина зла на земле поболе, нежели от язычника лютого. Вы же, – это он уже князьям, которых целая толпа человек в тридцать собралась, – не мира на Руси алчете и не за правдой сюда пришли. Вам гривны подавай, да землицы прирезать, у соседа отхапав. А что люд русский кругом стонет от походов ваших – на то наплевать.
– Ты же нас сам сюда позвал, – негромко произнес Александр Бельзский.
– И впрямь, Мстислав Мстиславович, – заметил двоюродный брат Удатного, Владимир Рюрикович Смоленский. – Если бы не ты, то и меня здесь не было бы. Ныне-то скажи, чего хочешь, чего удумал?
– И то дело, – поддержал его седобородый киевский князь. – Чего шуметь-то, народ смущать. Сядем мирком да обговорим все ладком. У нас, чай, с тобой да с Владимиром Рюриковичем не пращур общий – дед родной. Один на всех троих. Неужето не уговоримся, не поймем друг дружку?